Неточные совпадения
Казалось, слышно было, как деревья шипели, обвиваясь дымом, и когда выскакивал огонь, он вдруг освещал фосфорическим, лилово-огненным
светом спелые гроздия слив или обращал
в червонное золото там и там желтевшие груши, и тут же среди их
чернело висевшее на стене здания или на древесном суку тело бедного жида или монаха, погибавшее вместе с строением
в огне.
— Не знаю. — Она медленно осмотрела поляну под вязом, где стояла телега, — зеленую
в розовом вечернем
свете траву,
черных молчаливых угольщиков и, подумав, прибавила: — Все это мне неизвестно. Я не знаю ни дня, ни часа и даже не знаю, куда. Больше ничего не скажу. Поэтому, на всякий случай, — прощай; ты часто меня возил.
Она была очень набожна и чувствительна, верила во всевозможные приметы, гаданья, заговоры, сны; верила
в юродивых,
в домовых,
в леших,
в дурные встречи,
в порчу,
в народные лекарства,
в четверговую соль,
в скорый конец
света; верила, что если
в светлое воскресение на всенощной не погаснут свечи, то гречиха хорошо уродится, и что гриб больше не растет, если его человеческий глаз увидит; верила, что черт любит быть там, где вода, и что у каждого жида на груди кровавое пятнышко; боялась мышей, ужей, лягушек, воробьев, пиявок, грома, холодной воды, сквозного ветра, лошадей, козлов, рыжих людей и
черных кошек и почитала сверчков и собак нечистыми животными; не ела ни телятины, ни голубей, ни раков, ни сыру, ни спаржи, ни земляных груш, ни зайца, ни арбузов, потому что взрезанный арбуз напоминает голову Иоанна Предтечи; [Иоанн Предтеча — по преданию, предшественник и провозвестник Иисуса Христа.
Свет падал на непокрытые головы, было много лысых черепов, похожих на картофель, орехи и горошины, все они были меньше естественного, дневного объема и чем дальше, тем заметнее уменьшались, а еще дальше люди сливались
в безглавое и бесформенное
черное.
В саду стало тише, светлей, люди исчезли, растаяли; зеленоватая полоса лунного
света отражалась
черною водою пруда, наполняя сад дремотной, необременяющей скукой. Быстро подошел человек
в желтом костюме, сел рядом с Климом, тяжко вздохнув, снял соломенную шляпу, вытер лоб ладонью, посмотрел на ладонь и сердито спросил...
Когда назойливый стук
в дверь разбудил Самгина,
черные шарики все еще мелькали
в глазах его, комнату наполнял холодный, невыносимо яркий
свет зимнего дня, —
света было так много, что он как будто расширил окно и раздвинул стены. Накинув одеяло на плечи, Самгин открыл дверь и,
в ответ на приветствие Дуняши, сказал...
День, с утра яркий, тоже заскучал, небо заволокли ровным слоем сероватые, жидкие облака, солнце, прикрытое ими, стало, по-зимнему, тускло-белым, и рассеянный
свет его утомлял глаза. Пестрота построек поблекла, неподвижно и обесцвеченно висели бесчисленные флаги, приличные люди шагали вяло. А голубоватая, скромная фигура царя, потемнев, стала еще менее заметной на фоне крупных, солидных людей, одетых
в черное и
в мундиры, шитые золотом, украшенные бляшками орденов.
Придерживая очки, Самгин взглянул
в щель и почувствовал, что он как бы падает
в неограниченный сумрак, где взвешено плоское, правильно круглое пятно мутного
света. Он не сразу понял, что
свет отражается на поверхности воды, налитой
в чан, — вода наполняла его
в уровень с краями,
свет лежал на ней широким кольцом; другое, более узкое, менее яркое кольцо лежало на полу,
черном, как земля.
В центре кольца на воде, — точно углубление
в ней, — бесформенная тень, и тоже трудно было понять, откуда она?
Всюду над Москвой,
в небе, всё еще густо-черном, вспыхнули и трепетали зарева, можно было думать, что сотни медных голосов наполняют воздух
светом, а церкви поднялись из хаоса домов золотыми кораблями сказки.
Ноги ее,
в черных чулках, странно сливались с тенями, по рубашке, голубовато окрашенной лунным
светом, тоже скользили тени; казалось, что она без ног и летит.
В темноте рисовались ей какие-то пятна,
чернее самой темноты. Пробегали, волнуясь, какие-то тени по слабому
свету окон. Но она не пугалась; нервы были убиты, и она не замерла бы от ужаса, если б из угла встало перед ней привидение, или вкрался бы вор, или убийца
в комнату, не смутилась бы, если б ей сказали, что она не встанет более.
При лунном
свете на воротах можно было прочесть: «Грядет час
в онь же…» Старцев вошел
в калитку, и первое, что он увидел, это белые кресты и памятники по обе стороны широкой аллеи и
черные тени от них и от тополей; и кругом далеко было видно белое и
черное, и сонные деревья склоняли свои ветви над белым.
Ночь была ясная. Одна сторона реки была освещена, другая —
в тени. При лунном
свете листва деревьев казалась посеребренной, стволы — белесовато-голубыми, а тени —
черными. Кусты тальника низко склонились над водой, точно они хотели скрыть что-то около своих берегов. Кругом было тихо, безмолвно, только река слабо шумела на перекатах.
Время от времени я выглядывал
в дверь и видел старика, сидевшего на том же месте,
в одной и той же позе. Пламя костра освещало его старческое лицо. По нему прыгали красные и
черные тени. При этом освещении он казался выходцем с того
света, железным человеком, раскаленным докрасна. Китаец так ушел
в свои мысли, что, казалось, совершенно забыл о нашем присутствии.
Вечер был тихий и прохладный. Полная луна плыла по ясному небу, и, по мере того как
свет луны становился ярче, наши тени делались короче и
чернее. По дороге мы опять вспугнули диких кабанов. Они с шумом разбежались
в разные стороны. Наконец между деревьями показался
свет. Это был наш бивак.
Если бы
в это время проезжал сорочинский заседатель на тройке обывательских лошадей,
в шапке с барашковым околышком, сделанной по манеру уланскому,
в синем тулупе, подбитом
черными смушками, с дьявольски сплетенною плетью, которою имеет он обыкновение подгонять своего ямщика, то он бы, верно, приметил ее, потому что от сорочинского заседателя ни одна ведьма на
свете не ускользнет.
Показался розовый
свет в светлице; и страшно было глянуть тогда ему
в лицо: оно казалось кровавым, глубокие морщины только
чернели на нем, а глаза были как
в огне.
«Это что за невидаль: „Вечера на хуторе близ Диканьки“? Что это за „Вечера“? И швырнул
в свет какой-то пасичник! Слава богу! еще мало ободрали гусей на перья и извели тряпья на бумагу! Еще мало народу, всякого звания и сброду, вымарало пальцы
в чернилах! Дернула же охота и пасичника потащиться вслед за другими! Право, печатной бумаги развелось столько, что не придумаешь скоро, что бы такое завернуть
в нее».
Его жгло, пекло, ему хотелось бы весь
свет вытоптать конем своим, взять всю землю от Киева до Галича с людьми, со всем и затопить ее
в Черном море.
Он лежал
в полудремоте. С некоторых пор у него с этим тихим часом стало связываться странное воспоминание. Он, конечно, не видел, как темнело синее небо, как
черные верхушки деревьев качались, рисуясь на звездной лазури, как хмурились лохматые «стрехи» стоявших кругом двора строений, как синяя мгла разливалась по земле вместе с тонким золотом лунного и звездного
света. Но вот уже несколько дней он засыпал под каким-то особенным, чарующим впечатлением,
в котором на другой день не мог дать себе отчета.
Вынули вторые рамы, и весна ворвалась
в комнату с удвоенной силой.
В залитые
светом окна глядело смеющееся весеннее солнце, качались голые еще ветки буков, вдали
чернели нивы, по которым местами лежали белые пятна тающих снегов, местами же пробивалась чуть заметною зеленью молодая трава. Всем дышалось вольнее и лучше, на всех весна отражалась приливом обновленной и бодрой жизненной силы.
Ночь глядела
в черные отверстия окон; кое-где из сада заглядывали с любопытством зеленые группы листьев, освещенных
светом лампы. Гости, подготовленные только что смолкшим смутным рокотом пианино, отчасти охваченные веянием странного вдохновения, витавшего над бледным лицом слепого, сидели
в молчаливом ожидании.
Ну, вот, это простой, обыкновенный и чистейший английский шрифт: дальше уж изящество не может идти, тут все прелесть, бисер, жемчуг; это законченно; но вот и вариация, и опять французская, я ее у одного французского путешествующего комми заимствовал: тот же английский шрифт, но
черная; линия капельку почернее и потолще, чем
в английском, ан — пропорция
света и нарушена; и заметьте тоже: овал изменен, капельку круглее и вдобавок позволен росчерк, а росчерк — это наиопаснейшая вещь!
Фабрика была остановлена, и дымилась одна доменная печь, да на медном руднике высокая зеленая железная труба водокачки пускала густые клубы
черного дыма.
В общем движении не принимал никакого участия один Кержацкий конец, — там было совсем тихо, точно все вымерли.
В Пеньковке уже слышались песни: оголтелые рудничные рабочие успели напиться по рудниковой поговорке: «кто празднику рад, тот до
свету пьян».
В черных оконцах хаты блеснул слабый красноватый
свет, и через минуту на пороге сеней показался старый трубач.
Во всех домах отворенные окна ярко освещены, а перед подъездами горят висячие фонари. Обеим девушкам отчетливо видна внутренность залы
в заведении Софьи Васильевны, что напротив: желтый блестящий паркет, темно-вишневые драпри на дверях, перехваченные шнурами, конец
черного рояля, трюмо
в золоченой раме и то мелькающие
в окнах, то скрывающиеся женские фигуры
в пышных платьях и их отражения
в зеркалах. Резное крыльцо Треппеля, направо, ярко озарено голубоватым электрическим
светом из большого матового шара.
Какой-то человек, весь окровавленный, у которого лицо, при бледном
свете лунного серпа, казалось от крови
черным, бегал по улице, ругался и, нисколько не обращая внимания на свои раны, искал шапку, потерянную
в драке.
Но до чтения ли, до письма ли было тут, когда душистые черемухи зацветают, когда пучок на березах лопается, когда
черные кусты смородины опушаются беловатым пухом распускающихся сморщенных листочков, когда все скаты гор покрываются подснежными тюльпанами, называемыми сон, лилового, голубого, желтоватого и белого цвета, когда полезут везде из земли свернутые
в трубочки травы и завернутые
в них головки цветов; когда жаворонки с утра до вечера висят
в воздухе над самым двором, рассыпаясь
в своих журчащих, однообразных, замирающих
в небе песнях, которые хватали меня за сердце, которых я заслушивался до слез; когда божьи коровки и все букашки выползают на божий
свет, крапивные и желтые бабочки замелькают, шмели и пчелы зажужжат; когда
в воде движенье, на земле шум,
в воздухе трепет, когда и луч солнца дрожит, пробиваясь сквозь влажную атмосферу, полную жизненных начал…
Гроза началась вечером, часу
в десятом; мы ложились спать; прямо перед нашими окнами был закат летнего солнца, и светлая заря, еще не закрытая
черною приближающеюся тучею, из которой гремел по временам глухой гром, озаряла розовым
светом нашу обширную спальню, то есть столовую; я стоял возле моей кроватки и молился богу.
Не вози ты мне золотой и серебряной парчи, ни мехов
черного соболя, ни жемчуга бурмицкого, а привези ты мне золотой венец из камениев самоцветныих, и чтоб был от них такой
свет, как от месяца полного, как от солнца красного, и чтоб было от них светло
в темную ночь, как среди дня белого».
Крыт был дом соломой под щетку и издали казался громадным ощетинившимся наметом; некрашеные стены от времени и непогод сильно
почернели; маленькие, с незапамятных времен не мытые оконца подслеповато глядели на площадь и, вследствие осевшей на них грязи, отливали снаружи всевозможными цветами; тесовые почерневшие ворота вели
в громадный темный двор,
в котором непривычный глаз с трудом мог что-нибудь различать, кроме бесчисленных полос
света, которые врывались сквозь дыры соломенного навеса и яркими пятнами пестрили навоз и улитый скотскою мочою деревянный помост.
Это была настоящая работа гномов, где покрытые сажей человеческие фигуры вырывались из темноты при неровно вспыхивавшем пламени
в горнах печей, как привидения, и сейчас же исчезали
в темноте, которая после каждой волны
света казалась
чернее предыдущей, пока глаз не осваивался с нею.
От этого, понятно, зáмок казался еще страшнее, и даже
в ясные дни, когда, бывало, ободренные
светом и громкими голосами птиц, мы подходили к нему поближе, он нередко наводил на нас припадки панического ужаса, — так страшно глядели
черные впадины давно выбитых окон;
в пустых залах ходил таинственный шорох: камешки и штукатурка, отрываясь, падали вниз, будя гулкое эхо, и мы бежали без оглядки, а за нами долго еще стояли стук, и топот, и гоготанье.
Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала точно еще гуще, еще
чернее и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня, держась за него руками, и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку.
В это время дверь, ведущая
в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение
в темноту большую полосу туманного желтого
света. Кто-то зашлепал по грязи, и Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана...
Эта сторона была вся
в черной тени, а на другую падал ярко-бледный
свет, и казалось, на ней можно было рассмотреть каждую травку. Выемка уходила вниз, как темная пропасть; на дне ее слабо блестели отполированные рельсы. Далеко за выемкой белели среди поля правильные ряды остроконечных палаток.
Ромашов долго кружил
в этот вечер по городу, держась все время теневых сторон, но почти не сознавая, по каким улицам он идет. Раз он остановился против дома Николаевых, который ярко белел
в лунном
свете, холодно, глянцевито и странно сияя своей зеленой металлической крышей. Улица была мертвенно тиха, безлюдна и казалась незнакомой. Прямые четкие тени от домов и заборов резко делили мостовую пополам — одна половина была совсем
черная, а другая масляно блестела гладким, круглым булыжником.
Петр Николаевич Свентицкий, маленький, коренастенький человечек
в черных очках (у него болели глаза, ему угрожала полная слепота), встал, по обыкновению, до
света и, выпив стакан чаю, надел крытый, отороченный мерлушкой полушубочек и пошел по хозяйству.
Хорошо еще, что жилая изба топится «по-черному»; утром, чуть
свет, затопит хозяйка печку, и дым поглотит скопившиеся
в избе миазмы.
В своих
черных клобуках и широких рясах, освещенные сумеречным дневным
светом, падавшим на них из узкого, затемненного железною решеткою окна, они были
в каком-то полумраке и пели складными, тихими басами, как бы напоминая собой первобытных христиан, таинственно совершавших свое молебствие
в мрачных пещерах.
А всё те же звуки раздаются с бастионов, всё так же — с невольным трепетом и суеверным страхом, — смотрят
в ясный вечер французы из своего лагеря на
черную изрытую землю бастионов Севастополя, на
черные движущиеся по ним фигуры наших матросов и считают амбразуры, из которых сердито торчат чугунные пушки; всё так же
в трубу рассматривает, с вышки телеграфа, штурманский унтер-офицер пестрые фигуры французов, их батареи, палатки, колонны, движущиеся по Зеленой горе, и дымки, вспыхивающие
в траншеях, и всё с тем же жаром стремятся с различных сторон
света разнородные толпы людей, с еще более разнородными желаниями, к этому роковому месту.
Уедут юнкера туда, где
свет, музыка, цветы, прелестные девушки, духи, танцы, легкий смех, а Дрозд пойдет
в свою казенную холостую квартиру, где, кроме денщика, ждут его только два живых существа, две
черные дворняжки, без признаков какой бы то ни было породы: э-Мальчик и э-Цыган. Говорят, что Дрозд выпивает по ночам
в одиночку.
Москвичи говорили про него, что он уважает только двух человек на
свете: дирижера Большого театра, строптивого и властного Авранека, а затем председателя немецкого клуба, фон Титцнера, который
в честь компатриота и сочлена выписывал колбасу из Франкфурта и
черное пиво из Мюнхена.
Все опричники, одетые однолично
в шлыки и
черные рясы, несли смоляные светочи. Блеск их чудно играл на резных столбах и на стенных украшениях. Ветер раздувал рясы, а лунный
свет вместе с огнем отражался на золоте, жемчуге и дорогих каменьях.
В девять часов, когда
в конторе гасили
свет и люди расходились по своим логовищам, он ставил на стол припасенный штоф с водкой и ломоть
черного хлеба, густо посыпанный солью.
Женщина,
в черном платье и
в черном платке, приносит поднос, на котором стоят графин с водкой и две тарелки с колбасой и икрой. При появлении ее разговор смолкает. Доктор наливает рюмку, высматривает ее на
свет и щелкает языком.
Ахилла широко вдохнул
в себя большую струю воздуха, снял с головы
черный суконный колпачок и, тряхнув седыми кудрями, с удовольствием посмотрел, как луна своим серебряным
светом заливает «Божию ниву».
Живёт
в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе, горит ярый бой
света и тьмы, а на востоке, за Окуровом, холмы, окованные
чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на город идут серые тени, он сжимается
в их тесном кольце, становясь как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание, и — вот он словно стёрт с земли, сброшен
в омут холодной жуткой тьмы.
Кожемякин задремал, и тотчас им овладели кошмарные видения:
в комнату вошла Палага, оборванная и полуголая, с растрёпанными волосами, она на цыпочках подкралась к нему, погрозила пальцем и, многообещающе сказав: «подожди до
света, верно говорю — до
света!» перешагнула через него и уплыла
в окно; потом его перебросило
в поле, он лежал там грудью на земле, что-то острое кололо грудь, а по холмам,
в сумраке, к нему прыгала, хромая на левую переднюю ногу,
чёрная лошадь, прыгала, всё приближаясь, он же, слыша её болезненное и злое ржание, дёргался, хотел встать, бежать и — не мог, прикреплённый к земле острым колом, пронизавшим тело его насквозь.
Потом он долго, до
света, сидел, держа
в руках лист бумаги, усеянный мелкими точками букв, они сливались
в чёрные полоски, и прочитать их нельзя было, да и не хотелось читать. Наконец, когда небо стало каким-то светло-зелёным,
в саду проснулись птицы, а от забора и деревьев поползли тени, точно утро, спугнув, прогоняло остатки не успевшей спрятаться ночи, — он медленно, строку за строкой стал разбирать многословное письмо.
Свет дугового фонаря мола ставил его отчетливые очертания на границе сумерек,
в дали которых виднелись
черные корпуса и трубы пароходов.